Набатников весело посмотрел на Пичуева, ласково потрепал по плечу.
— Милый вы мой Вячеслав Акимович. За достойного человека, за талантливого, честного, любящего свой труд, я голову положу. Если нужно, напишу десятки писем в любую комиссию, министру, кому угодно. Писем восторженных, нежных, настойчивых. Позвоню, поеду, поговорю — все, что от меня потребуется. Но, как правило, такому человеку не нужны мои старания. Талантливых людей у нас повсюду ищут, воспитывают их, способности поощряют, труд награждают. Слов нет, бывает, когда достойный человек остается в тени, незамеченным, но это редко. Кому же нужны всякие рекомендации, звонки, протекции? Кучинским? Потому-то мне и кажется, что письма вроде этого, — он взял листок из рук инженера, — надо выпускать газетными, миллионными тиражами. Пусть народ читает. Кому-нибудь будет стыдно, а другой поостережется. Иногда полезно передать такое письмо в парторганизацию, где состоит на учете автор этой никем не заверенной и чаще всего вредней рекомендации. А главное — заняться просителями, вернее, вымогателями.
— Вы не спите, Вячеслав Акимович? — послышался голос Багрецова. Пожалуйста, Вадим.
Багрецов вошел, еще издали протягивая Пичуеву томик Маяковского с бумажной бахромой закладок.
— Я отметил всю лирику. То, что просили.
— Хорошо, хорошо. Спасибо. — Пичуев взял книгу и небрежно положил на стол. — Да, Афанасий Гаврилович, вы правы — именно вымогателями.
Он сказал это поспешно, беспокоясь, что лирика, отмеченная Вадимом, будет отмечена и в памяти Афанасия Гавриловича: дескать, с каких это пор инженер заинтересовался стихами? Чем, или, вернее, кем это вызвано?
Но Афанасий Гаврилович обладал достаточным тактом, а потому охотно вернулся к начатой теме.
— Не торопись, Вадим, — сказал он, видя, что тот нерешительно пятится к выходу. — Садись. Мы как-то с тобой вспоминали Жору Кучинского. Теперь скажи: может ли комсомолец ради личного благополучия в обход существующей государственной практики добиваться приема в вуз или выгодного назначения путем всяких рекомендательных писем, вовлекать в это дело уважаемых знакомых и друзей? То есть действовать не прямым, честным, советским путем, а методами давно отжившего чиновничества? — Он вынул из кармана серебряный портсигар, достал папиросу. — Ты рассказывал о Бабкине. Мог бы он просить у академиков или влиятельных родственников письмо, чтобы поступить на новую работу?
Вадим даже привскочил.
— Кто? Тимофей? Никогда в жизни.
— Возможно, твой друг Журавлихин уже запасается рекомендательными письмами? Пора бы.
— Я понимаю шутки, Афанасий Гаврилович.
Профессор встал, огромный, тяжелый, он ходил вдоль скамейки, ему было тесно и душно. Папироса отсырела, плохо курилась, оно шумом втягивал в себя дым, и во рту, будто искра от папиросы, поблескивал золотой зуб.
— Тогда, наверное, ты сам поступал в институт по протекции? — спрашивал Набатников. — Мама, научный работник, просила за тебя? Или, признайтесь, Вячеслав Акимович, как поступали к вам работники лаборатории? По запискам и звонкам? Например, лаборантка… Как ее? У нее такая веселая фамилия. Вы помните ее, Вадим? — он посмотрел на него в упор.
Пичуев был отомщен за лирику. Ну-ка, отвечай! Но сердце влюбленного мягкое, как вата, оно всепрощающе, и Вячеслав Акимович сам ответил за Багрецова:
— Колокольчикова. Пришла ко мне с запиской.
— Ага, с запиской! — Набатников комично потер руки. — Запомни, Вадим.
— В запечатанном конверте из нашего отдела кадров, — продолжал Пичуев. Всеми уважаемая старушка, Клавдия Ивановна, сотрудница отдела, писала мне: так, мол, и так, направляю к вам лаборантку Колокольчикову, поговорите с ней, может, подойдет, но молода слишком да улыбчива; решайте сами. В общем, не советовала. А я все-таки оставил ее на испытательный срок. Выдержала, теперь не раскаиваюсь. Мне нравится ее самостоятельность.
— Великолепное качество. — Набатников поискал пепельницу, не нашел ее и выкинул потухшую папиросу из палатки. — Но странная история: почему-то некоторые молодые граждане, вроде Кучинского, быстро теряют эту самостоятельность. В детстве, когда мама подсаживала его в трамвай, малый кричал: «Я сам, я сам!» — отбивался руками и ногами. Но вот стал взрослым переменился. Мама и папа его все время подсаживают — то в вуз, то на видное место, — а он уже не кричит «я сам, я сам», хотя каждого настоящего парня возмутила бы эта помощь. До каких же пор можно быть ребенком? Правда, такие мальчики иной раз и показывают свою самостоятельность, но не там, где следует. Мне жаловался один приятель, работает на заводе начальником цеха. Получен срочный заказ, что-то не ладится, настроение аховое. «Прихожу, говорит, утром с ночной смены, измотанный, измочаленный. А за мной следом сынок родной ползет. Ему тоже нелегко: товарищи по курсу вечеринку устроили, перегрузился. Вот уж поистине радостная встреча!» — Набатников говорил зло, чувствовалось, что это его волновало, мучило. — У моего соседа по дому, инженера-экономиста, сынок-студент получил на комсомольском собрании строгий выговор за порчу книг в читальном зале. Не хотелось делать выписки, вырывал страницы. Еще один мой знакомец — помню, зачеты у него принимал — был известен всему курсу как попрошайка, брал взаймы и никогда не отдавал. А мальчик обеспеченный, дома ему ни в чем не отказывали. Я знал студентку: хорошо училась, а в свободные минуты сплетничала, писала родителям своих однокурсников анонимные письма. Да мало ли примеров такой «самостоятельности»!